
Егор Яковлев, создатель проекта «Цифровая история», предложил разделить обсуждение на несколько аспектов: определение термина «репрессии», оценка количества пострадавших, происхождение явления (почему оно произошло, имело ли оно уникальные черты), вопрос о том, почему наибольший пик пришёлся на 1937–1938 годы, вопрос ответственности и, в конце концов, последствия. Его собеседник — Кирилл Борисович Назаренко, доктор исторических наук, сразу же вносит уточнение…
«Ошибка свидетеля» и основная источниковедческая проблема
«Я бы добавил ещё один вопрос — источниковедческий: откуда и почему мы о них знаем?» — говорит Назаренко.
Он делает важное методологическое замечание, с которого, по его мнению, необходимо начинать любой серьёзный разговор о репрессиях.
Кирилл Борисович проводит аналогию: современные исследователи репрессий находятся в аналогичной ситуации, как историки конца 1980-х в отношении Великой Отечественной войны. Тогда, к концу восьмидесятых, казалось, что о войне известно много: общая последовательность событий, множество воспоминаний, обширные исследования. Но прошло 35 лет, произошла «архивная революция» — доступ к документам и растущий интерес исследователей позволили подняться на качественно новый уровень. Теперь можно анализировать почти каждый бой, знать, кто кого сбил.
«С репрессиями ситуация такова, — говорит Назаренко. — Написано много, есть воспоминания, есть исследования. Но этой самой архивной революции не произошло. И мы сможем серьёзно продвинуться вперёд тогда, когда все документы, включая следственные дела, будут доступны для любого исследователя, не только для одного исследователя с привилегиями или допусками, а для множества исследователей. До тех пор я буду стараться избегать категоричных суждений».
Он предостерегает и о другой ловушке — «ошибке свидетеля». Человек, живший в ту эпоху, считает, что знает о ней всё. Это заблуждение.
«Я с абсолютной уверенностью заявляю: современник не знает о своём времени почти ничего, — подчеркивает Назаренко. — Мы знаем, какой покрой штанов моден, сколько стоит чашка кофе, мы знаем детали взаимоотношений. Но мы не знаем о ключевых событиях и не можем отличить значимые события от менее важных. Не потому, что секретные документы недоступны, а прежде всего потому, что не осознаём, какие события сейчас важны и через сто лет могут вызвать значительные последствия».
Поэтому к мемуарам, к уверенным суждениям мемуаристов («я знаю, всё было так, виноват вот этот») следует относиться как к материалу для анализа, но которому доверять, конечно, нельзя.
Егор Яковлев добавляет: тема политизирована до предела.
«По отношению к репрессиям люди часто судят о том, кто свой, а кто чужой, — говорит он. — В то время как научный подход не должен быть таким».
Назаренко согласен и поднимает ещё один болезненный вопрос: жива семейная память, жива боль.
«Признать, что твой родственник был репрессирован, потому что был виноват, психологически очень тяжело, — говорит он. — Я не знаю практически людей, которые бы честно сказали: «Да, я видел следственное дело моего прадеда, он украл какую-то сумму или совершил халатность и был посажен справедливо». Зато я знаю массу случаев, когда люди рассказывают невероятные истории о дедушке, который рассказал всю правду Сталину и несправедливо пострадал».
Всё это, заключает он, делает работу историка особенно сложной. Но задача — сохранять научную точку зрения.
Цифры: сколько их было на самом деле?
Егор Яковлев предлагает начать с оценки численности. Назаренко переходит к фактам.
У нас есть сводные данные, появившиеся ещё в хрущёвское время и уточнённые в перестроечные годы. Эти данные основаны на справках 1930-х годов.
Цифры выглядят следующим образом: С 1921 года до начала 1954 года — от окончания Гражданской войны до смерти Сталина — в Советском Союзе по политическим статьям (в РСФСР это была 58-я статья, в Украинском кодексе — 59-я, в остальных республиках они отличались на два-три номера) было приговорено:
— к смертной казни — по одним данным, 642 980 человек, по уточнённым перестроечным данным — 799 455 человек;
— к лишению свободы — 2 369 220 человек по старым данным и 2 634 397 по уточнённым;
— к другим наказаниям (ссылка, высылка, принудительное лечение) — 765 180 человек по одним данным и 629 454 по другим.
«Всего получается приговорено от 3 777 380 до 4 060 36 человек, — говорит Назаренко. — И из них к смертной казни, повторю, 642 тысячи или 799 тысяч. Грубо говоря, 4 миллиона приговорено, из них 800 тысяч к расстрелу. Не все приговоры были приведены в исполнение, но большинство».
Однако Назаренко тут же предлагает не ужасаться от этих цифр, а рассмотреть их в контексте. Он задаёт вопрос: много это или мало?
«А сколько было осуждено за уголовные преступления? — говорит он. — С 1930-го по 53-й год за уголовные преступления было осуждено 9,5 миллиона человек.
Егор Яковлев уточняет:
«Между прочим, двадцатые годы — это колоссальный рост преступности».
Назаренко соглашается, но подчеркивает, что прямая связь между уровнем преступности и числом заключённых — вопрос сложный.
Он приводит сравнительную статистику: В 1941 году в Советском Союзе на 100 000 населения приходилось 1 243 заключённых (по любым статьям). В 1953 году — 1 546. Для сравнения: в России в 2000 году было 690 заключённых на 100 000 населения, а сейчас — чуть больше 200. В Соединённых Штатах в 1999 году — 747 заключённых на 100 000, в 2024 году — 630.
«То есть в два раза меньше в процентном отношении к населению, чем сидело в Советском Союзе в 41-м году, — говорит Назаренко. — И в два с половиной раза меньше, чем сидело в 53-м. Причём Соединённые Штаты сейчас лидируют по количеству заключённых на душу населения в мировом масштабе».
Его вывод: количество заключённых зависит не столько от уровня преступности, сколько от карательной стратегии государства. За 25 лет в России число заключённых снизилось в три раза, но это связано не со снижением преступности, а с применением других форм наказания — тех же электронных браслетов. И если бы в 1930-е существовали современные представления о наказаниях, заключённых было бы гораздо меньше. Уровень преступности и численность заключённых имеют сложную взаимосвязь, но не коррелируют напрямую.
«Оформить»: правосознание эпохи и политические статьи
Назаренко переходит к вопросу, который, по его словам, принципиально важен для понимания механизма репрессий. Он ссылается на работу американского историка Питера Соломона «Советская юстиция при Сталине».
«На мой взгляд, это очень важная теоретико-методологическая работа, — говорит Назаренко. — Соломон ставит вопросы, на которые можно спорить, но нельзя оспорить саму постановку».
Соломон анализирует правоприменительную практику. Он обнаруживает, что в Советском Союзе часто принимались законы с очень высокими санкциями. Тот же известный «закон о трёх колосках» (на самом деле — закон о борьбе с хищениями социалистической собственности) или закон 1940 года о борьбе с самовольным уходом с работы — также предусматривал тюремное заключение.
«Но Соломон показывает, что эти законы функционировали очень интересным образом, — объясняет Назаренко. — Это была воспитательная PR-акция, а не закон для применения. Его принимали, проводили несколько громких показательных процессов, виновные получали максимальные наказания, а через два-три года применение закона сходило на нет. Тем более что он дублировал другие статьи Уголовного кодекса».
Затем Назаренко проводит аналогию со знаменитым спором Жеглова и Шарапова из фильма «Место встречи изменить нельзя». Жеглов подбрасывает кошелёк, чтобы посадить преступника, Шарапов стоит на позициях процессуальной чистоты. Жеглов говорит: «Выйдем на улицу и спросим у людей, кто прав? Вор должен сидеть в тюрьме. А что ты скажешь женщине, у которой этот вор украл карточки, обрёк на голод её детей? А я его посадил и спас десятки женщин».
«Это отражение реального правосознания 1930-х годов, — говорит Назаренко. — Есть такое явление, как правосознание. И оно коллективное. В тридцатые годы господствовало представление, что вор должен сидеть в тюрьме. А как он будет оформлен — не так важно».
«Оформить» — слово из сленга правоохранителей того времени. Означает — провести через суд, превратить обвинительные материалы в приговор.
И здесь Назаренко озвучивает гипотезу, которая, по его мнению, уже давно высказана в историографии и основана на документах НКВД: значительная часть людей, осуждённых по политическим статьям, на самом деле были уголовными преступниками, которых просто «оформили» по политическим статьям.
«Существует переписка лагерного начальства, — говорит он. — Где говорится, что от одной четверти до одной трети людей, у которых в приговоре стоит 58-я статья, на самом деле уголовные преступники. Очень опасные».
Как это происходило? Назаренко приводит пример. Ограбили сберкассу, убили милиционера. Можно провести как вооружённый грабёж, а можно — как теракт. Убийство милиционера ослабило Советскую власть? Несомненно! Хищение денег из сберкассы подорвало экономическую мощь? Тоже! И суды в тридцатые годы подходили к доказательной базе по политическим статьям гораздо менее критично, чем к доказательствам по общеуголовным статьям. Следователю было проще подвести матерого уголовника под 58-ю статью, чем возиться с целым букетом статей — грабёж, убийство, хранение оружия.
«Это соответствовало правосознанию людей 1930-х годов, — подчеркивает Назаренко. — У людей это не вызывало шока. Он же сидит в тюрьме. Посажен».
И он рассказывает анекдот, который, по его словам, скорее всего, вымышлен, но очень хорошо передаёт дух того времени. На Выборгской стороне в Ленинграде завелась банда хулиганов, которые приставали к девушкам, идущим в ночную смену на текстильные фабрики. Кому подол платья обрезали, кого в грязи изваляли, кого просто потискали и отпустили. Никого не насиловали, материальный ущерб — ситцевое платье, телесных повреждений особых нет. Им давали 15 суток, потом ещё 15, кого-то арестовывали на несколько месяцев за хулиганство. Но девушки перестали выходить в ночную смену, начались массовые прогулки, срыв плана. И тогда хулиганов упекли по 58-й статье на 15 лет каждого за саботаж — срыв выхода на работу работниц текстильных фабрик.
«Можно сказать, что «кровавая сталинская юстиция» отправила невинных младенцев валить лес, — говорит Назаренко. — А можно посмотреть с другой стороны: люди стали спокойно ходить на работу, их перестали мучить хулиганы. Это придумано, я не видел доказательств, но это хорошо отражает дух того, о чём я говорю».
Репрессии в верхах и массовые репрессии: два разных механизма
Назаренко предлагает разделить репрессии на две большие категории, которые, по его мнению, нельзя смешивать: репрессии в верхах и массовые репрессии. Механизмы были различными.
Говоря о репрессиях в верхах, он подчеркивает, что это была, с одной стороны, борьба за власть. Но, с другой стороны, необходимо учитывать, что уровень ответственности руководителей всех уровней в сталинское время был очень высоким. Руководитель, у которого плохо работал завод, — не обязательно воровавший, не продавший секретов, просто не справившийся с управлением, — мог получить серьёзное наказание вплоть до расстрела. Мог и не получить — всё зависело от конкретной ситуации. Тут имел место и элемент придворных интриг, и личных отношений. Но потенциальный уровень ответственности был колоссальным.
В качестве примера Назаренко приводит репрессии в армии. В 1936–1940 годах из вооружённых сил было уволено и не восстановлено 9 700 лиц командного состава. Арестовано из них 875 человек. Осуждено военными трибуналами за контрреволюционные преступления — 2 218 лиц командного состава, вместе с политсоставом — примерно 2 500.
«А в 1936 году численность командного и политсостава Красной Армии была 200 000, — уточняет он. — В 1941 году — 430 000. То есть осужденно было 2 500 командиров из 200–430 тысяч. Очень маленький процент, меньше одного процента. Но принцип был таков: чем выше звание и должность, тем выше шансы попасть в это число. Командиров уровня роты, батальона было немного, а командиров уровня дивизия, корпус, округ — много. Высший командный состав сменился практически полностью».
Назаренко упоминает гипотезу Сергея Минакова о том, что командный состав Красной Армии был сильно фрагментирован на «дружины», завязанные на определённых вождей. И как только этот вождь попадал в опалу — Якир, Уборевич, Блюхер — он тянул за собой целый хвост людей из своей «дружины».
Массовые репрессии — это совершенно другая история. И если нарисовать столбиковую диаграмму расстрельных приговоров, то столбик 1937–1938 годов уходит прямо в небеса. Он выше, чем во время Великой Отечественной войны.
«Когда мы начнём говорить о массовых репрессиях, — говорит Назаренко, — нам придётся строить совершенно другие исследовательские модели. Исследователей внимание сфокусировано именно на 37–38 годах, потому что существует представление, и, вероятно, оно правильное, что максимум несправедливых приговоров был вынесен именно в это время».
О терминах: незаконные или несправедливые?
Назаренко делает важное терминологическое отступление. Он говорит, что у нас довольно грязный язык. В конце 1950-х — начале 1960-х возник термин «незаконные репрессии».
«На мой взгляд, репрессии были бы незаконными, если бы Сталин или Ежов с револьвером бегали по Москве и убивали встречных прохожих, — говорит он. — Или как в Сальвадоре были эскадроны смерти. Проблема в том, что эти приговоры были оформлены вполне законным образом — либо как приговоры регулярных судов, либо как решения «троек». Они были оформлены юридически так, как следовало делать в данный момент. С этой точки зрения они были законны. Правильнее говорить о несправедливых приговорах».
У него есть версия, почему возник этот тезис о незаконности.
«Мне кажется, это связано с тем, что наши диссиденты пытались донести до англоязычных журналистов, насколько это плохо, — говорит он. — А я боюсь, что англоязычный человек не понял бы, если ему рассказывать о несправедливом судебном приговоре. В сознании англоя
